— Господи! — сказал он вслух, спускаясь по лестнице. — Я, кажется, сейчас разревусь. Нельзя принимать столько альдумина, ни к черту не годятся нервы.
— Пятнадцать монет, — фамильярно произнес автомат в вестибюле. Он опустил деньги в щель.
— Спасибо! Не забудьте нас навестить.
«Не забуду, — злобно подумал он. — Куда я еще денусь, не искать же в самом деле…»
Внезапная догадка заставила его на мгновение остановиться.
— Сволочи! — сказал он, шагнув в проем автоматически открывшейся двери. — Подсунули живую!!!
Трус
Ежедневно, с десяти утра Борис Линьков околачивался в комнате секретарши, поджидая прихода рассыльной с почтой. Он придумывал ненужные разговоры по телефону и подолгу рылся в пропыленных папках с перепиской прошлых лет. Секретарша, женщина немолодая и опытная в сердечных делах, млела в присутствии этого красивого геолога, приписывая его регулярные посещения внезапно вспыхнувшей страсти. В перерывах между телефонными звонками и вызовами к начальству она рассказывала Линькову о своей неудавшейся семейной жизни, намекая, что причиной развода была недостаточная мужественность ее избранника. Линьков внимательно ее слушал, иногда вставлял сочувственные замечания, но стоило появиться на столе пачке писем, он, как бы невзначай, начинал перебирать ее дрожащими пальцами и, если среди конвертов с разнообразными служебными штампами обнаруживал маленькую белую повестку, незаметно комкал ее и торопился уйти. Секретарша вздыхала, сетуя на робость нынешних молодых людей, и до конца дня предавалась любовным грезам.
О повестках Линьков никому не говорил, а когда наступало время, изобретал какой-нибудь предлог, чтобы отлучиться с работы.
Хотя Линьков проходил по делу всего лишь как свидетель, он тщательно скрывал ото всех свою тайну, потому что дело это было тягостное и постыдное, постыдное для самого Линькова.
Случилось это осенью, три месяца назад. В тот вечер Линьков оказался в незнакомой компании на студенческой вечеринке.
Пригласила его туда студентка университета Оля, с которой у него начиналось что-то вроде романа. Неожиданно для Линькова вечер прошел очень интересно. Не было ни водки с обязательными салатами и селедкой, ни танцев под магнитофон. Пили сухое вино с жареным миндалем, читали стихи и много разговаривали. И то ли потому, что Линьков был на пять лет старше всех этих желторотых птенцов, то ли потому, что был он красив той особенной мужественной красотой джеклондоновских героев, которая всегда вызывает к человеку симпатию, но вскоре случилось так, что говорил он один, и все слушали его с напряженным вниманием.
Говорил он легко, умно и весело. Рассказывал про экспедицию в Саяны, когда неожиданно перевернулся плот, и утонуло все снаряжение и продовольствие. Как две недели добирались они до ближайшего жилья, питаясь ягодами и прошлогодними орехами, рассказывал о своей встрече на лесной тропе с медведем, о верном псе, который собачьим чутьем вывел их к людям. В этих рассказах чувствовалась ирония очень храброго человека, умеющего самые смелые свои поступки представить в смешном виде, не стыдящегося признаться, что и страшновато иногда бывает, всегда готового переоценивать поведение друзей и скромно говорить о себе.
Линькову было приятно, что он нашел верный тон, приятно было находиться в центре внимания своих новых приятелей, приятно было, что Оля несколько раз под столом нежно погладила его руку, но больше всего были ему приятны горящие глаза Сурена Папавы, совсем еще мальчика, студента консерватории, про которого говорили, что это пианист-виртуоз, будущее светило.
В половине двенадцатого Линьков стал прощаться.
— Останься, — шепнула ему Оля, — скоро они разойдутся, посидим еще вдвоем, хорошо?
— Боюсь, что я уже и так всем надоел, — усмехнулся Линьков. — Лучше я тебе позвоню на днях, и мы встретимся.
Папава тоже стал одеваться.
— Мама не любит, когда я задерживаюсь, — пояснил он, краснея, как девушка.
Вышли они вместе.
— Ох, Боря, — сказал Папава, когда они спускались по лестнице, — вы не предоставляете, до чего я вам завидую!
— Завидуете? — удивился Линьков. — Вам ли мне завидовать? Вы скоро будете знаменитостью, объездите весь свет, а я — всего лишь обыкновенный рядовой геолог. К сорока годам с грехом пополам я защищу диссертацию, обзаведусь семьей и буду до самой смерти марать бумагу в институте. Право, тут завидовать нечему.
— Нет, не так! — горячо возразил Папава. — Вы сильный, ловкий, удачливый. Ваша жизнь полна приключений. А у меня руки пианиста. С самого детства только и слышу: «Этого нельзя, того нельзя, береги пальцы, надень меховые варежки». Вот и сейчас приду домой, ванночка для рук. Мама каждый вечер делает мне массаж. Ведь мой отец… Ну, словом, я один у мамы, и для нее в моей будущности весь смысл жизни.
— Вам что, не нравится ваша профессия? — спросил Линьков.
Нет, очень нравится. Музыка — это особый, удивительный мир чувств и мыслей. Но ведь это отражение чужих мыслей и чувств, Нельзя всегда довольствоваться отражением. Не можете же вы любить отражение женщины в зеркале, хотя это ее точная копия. Вам нужна живая плоть. Не знаю, понятно ли я говорю. Ну, в общем, мысли и чувства только тогда имеют настоящую цену, когда ты сам все это прочувствовал и продумал, а для этого нужно знать жизнь. Все испытать самому. Вас не раздражает моя болтовня?
— Нет, отчего же? — сказал Линьков. — Вам куда?
— К Политехническому. А вам?
— Примерно туда же. Если не возражаете, пройдем парком.
— С удовольствием! — просиял Папава. — А по дороге еще поговорим. Ладно?
В парке было сыро и нехорошо. Порывы ветра кружили вокруг оголенных стволов кучи опавших листьев. Линьков застегнул до верха пальто, а Папава поднял воротник и сунул в карманы озябшие руки.
— Вот вы сказали: «объездить весь свет», — продолжал он. — А что это за свет? Отели и концертные залы, а в перерывах между концертами изнурительная работа. Тут и света не увидишь. Нет, я мечтаю не об этом.
— О чем же? — с притворным участием спросил Линьков. Ему хотелось спать, да и прогулка оказалась не такой уж приятной.
— О чем? Пожалуй, больше всего о море. Романтике южных морей. Гавайские острова, девушки с венками из экзотических цветов, портовые кабачки, а в штормовые ночи — мокрый парус, рвущийся из рук где-нибудь на бом-брам-рее.
— Ну, знаете ли, — усмехнулся Линьков, — это уже вы загнули, девушки и кабачки — конечно неплохо, но при чем тут бом-брам-реи? Все это уже анахронизм, детские бредни.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});